История пока ещё не отклонилась от известного Годунову маршрута, но уже замедлила шаг.
Александр Васильевич не подозревал об этом, даже смутного ощущения — и того не было. Ведь на его глазах, в спешке, в грохоте и ругани, в слезах разворачивалась вечная трагедия под названием «Исход»…
…Движутся к железнодорожной станции вереницы людей. Ходят от дома к дому патрули из ополченцев; дядьки — ровесники Годунова и мальчишки, едва ли намного старше его юнармейцев. На лицах — тревога и сосредоточенность, разве что видно — мальчишки все ещё немножко продолжают играть в войну и со школярской убежденностью ставят знак равенства между поручением и приключением.
А им навстречу спешит барышня в приталенном жакетике, береточке набекрень и с коричневым фанерным чемоданчиком, шустро ковыляет укутанная в расписной, наверняка праздничный, полушалок бабулька с двумя холщовыми сумками, связанными и перекинутыми через плечо, толкает доверху нагруженную скарбом тачку белобрысая девчонка, а следом за ней мать тащит упирающуюся девчонку поменьше, другой рукой прижимая к груди младенца в одеяльце. Тележка дребезжит, мелкая кричит, младенец плачет, но во всеобщем шуме эти звуки не кажутся слишком громкими.
Глухое «плюх» — это у барышниного чемоданчика отрывается ручка, замки от удара оземь раскрываются, выпуская на волю — удивительно, но не наряды, а десятка два книг и множество фотографий. Серо-жёлтые карточки незамедлительно подхватывает ветер и несёт вместе с пожухлой листвой. Исход…
Девчонка сноровисто закатывает тележку под дерево и бросается на подмогу. Меньшая, одной рукой продолжая размазывать по лицу слезы, другой собирает книжку за книжкой и относит барышне.
Женщина в стареньком, но опрятном пальто старательно закрывает ставни, словно делает что-то очень значительное, а на лавочке перед домом как-то уж слишком чинно, по росту, сидят четверо ребятишек. Женщина, скорее всего, понимает, что её труд не имеет смысла. Но всем им так спокойнее.
Монашеского обличья старушку сводят под руки с высокого крыльца девушка и мальчонка, следом тётка в сбившемся на затылок платке чуть не волоком тащит огромный узел и плачет. Кажется — просто от усилий.
Сурового вида дед, нетерпеливо прикрикнув на замешкавшегося у калитки подростка с двумя плетёными корзинами, ставит на землю оцинкованное корытце с какой-то едой и по-мальчишески свистит. Через пару минут у корытца — с десяток дворняжек всех размеров и мастей. Дед глядит на них, будто бы ему совсем некуда торопиться.
К патрулю бежит пожилая женщина в пуховом платке и летнем платье, кричит издалека:
— Миша! Миша, ты Ванятку моего не видел?
— В райкоме комсомола были? Ну так подите поглядите.
Федосюткин слушает, безрадостно усмехается. Добровольцев моложе семнадцати лет велено гнать в три шеи, но командующему понятно: тревожится партсекретарь, что кто-нибудь вздумает потеряться по дороге от райкома комсомола до дома.
— Послушайте, Андрей Дмитриевич, а не пора ли в райкомах двери на запор? Мобилизация по партийной и комсомольской линии завершена? Завершена…
Годунов осекся: секретарь глядел с таким настороженным удивлением, как будто бы подозревал, что его просто испытывают.
— Так люди ж идут, кому какая помощь нужна.
Вот те на! Задал вполне невинный вопрос, а по сути…М-да, кажется, никогда ещё Штирлиц не был настолько близок к провалу. Вон и Мартынов исподволь косится через плечо… или просто разговор слушает? Интересно, а как тебе, Матвей Матвеич, годах в восьмидесятых нравились партработники-чиновники и комсомольские вожаки, желающие быть не солью земли, а белой костью?
Издержки послезнания.
А символы дня сегодняшнего — вот они, у тебя, Александр Василич, на виду: двери Преображенской церкви, которые снова открыл прямо-таки иконописный старик отец Иоанн, чтоб дать кров над головой погорельцам, и двери райкома в городе Дмитровске, которые упрямо не желает закрывать этот парень простецкого вида — и молодец, каких поискать.
— Убедили, — Годунов улыбнулся. — Подбросить вас до райкома?
И машинально посмотрел на оттягивающие запястье часы. Копьевидные стрелки попирали змееподобную цифру «шесть». Пора возвращаться на станцию — встречать людей и грузы из Орла. И сразу же место определять и для тех, и для этих.
На вокзале наблюдалось вполне предсказуемое столпотворение вавилонское, поначалу ещё сохранявшее какое-то подобие упорядоченности и целеустремлённости, но сейчас изрядно их порастратившее: с отправкой очередного, второго по счёту, состава, пришлось погодить, чтобы пропустить встречный. Замотанные, обозленные тётки-служащие и десятка полтора ополченцев гоняли мелюзгу от железки. Годунов достаточно долго проработал в школе, чтобы уяснить: попытка аккумулировать такое количество детворы в одном месте и надолго — аж на пару часов — найти всем и каждому занятие, препятствующее активному (и далеко не всегда безопасному) освоению мира, — это фантастика. Так что оставалось надеяться, что обойдется без происшествий. Старики сидели на баулах, на узлах, и негромкий говорок вплетался в общий гомон. На лужайке за дощатым станционным домиком сухонькая бабулька доила козу, а стайка малышей, загодя вооружившись кружками, ждала поодаль. Девчата, усевшись рядком на скамейке, слаженно выводили: «Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону…» — и почему-то у них выходило радостно и задорно. Мужичок-с-ноготок деловито тащил от колонки ведро воды — по ту строну путей, на утоптанной площадке с остовами футбольных ворот, уже развели костры, что-то жарили, приготовлялись раздувать самовар.
Годунов разом ощутил и горечь, и гордость. Напортачил он с эвакуацией и до сих пор не знает, что можно было бы сделать иначе, дабы не допускать такой анархии и, к тому же, не доставлять военный груз на виду у мира. Но вот ведь люди, а? Золотые люди! Мигом ко всему приспосабливаются!
Времени до прибытия состава хватило аккурат на то, чтобы выкурить папиросу да заглянуть в здание вокзала, где трагикомический Михаил Сергеевич, зачем-то устроившийся в каморке билетной кассы, с обреченным видом выдавал через окошечко колбасу ехидно посмеивающимся женщинам. Годунов тоже невольно улыбнулся — и поймал себя на мысли, что, несмотря на патовую ситуацию, сложнее которой не было в его жизни, улыбается куда чаще обычного. Судьба в ответ то ухмыляется с мрачной иронией — мясокомбинатскому фургончику теперь предстоит возить взрывчатку, то улыбается, да так открыто и душевно, хоть и сквозь слезы, что у Годунова даже не хватает сил сердиться на себя за недодуманное и недоработанное. Вон, спешит на помощь щуплому пареньку-ополченцу, который долго приноравливается, как бы половчее ухватить с земли ящик, низенькая плотная женщина. По решимости, с коей она отмахивается от дедов из оцепления, отодвигает парня в сторону и берётся за ящик, можно сообразить, что не впервой тётке коня на скаку останавливать и в горящую избу входить.
«Всё-таки надо было привлечь гражданское население для разгрузочно-погрузочных», — думает Годунов. Ну вот не дают ему собственные стереотипы действовать сообразно моменту. Нет, о соблюдении режима секретности мечтать было бы наивно, однако ж и помимо того… Никак не соединяются, не связываются в сознании флотского офицера мирного времени тяжеленные ящики со взрывчаткой и эти вот тётки, которым будто бы только личного примера соседки и не хватало, чтобы броситься к составу — как по команде! К сыновьям, к братьям, к отцам. И тягают они так, что у самих слезы на глазах, но хрен ты их теперь прогонишь, раньше думать надо было. Не связывается у командующего судьбоносная важность предстоящего с героической анархией, творящейся на станции. Но тут уж ничего не попишешь: ополченцы — не кадровые бойцы, для них эти женщины — не «гражданское население», а матери, сослуживицы, знакомые. Кто-то из них только сегодня завтракал за одним столом, а теперь, буквально через полчаса, им расставаться на неопределенный срок. Думать о том, что для кого-то срок окажется бессрочным… не сейчас.