Маринка, к стыду своему, вспомнила об этом уже потом, по дороге домой… в Дмитровск, то есть. А тут… Снизу как полыхнет чёрно-оранжево-красным, как бабахнет — так самолётик её фанерно-перкалевый аж вздрогнул и даже, кажется, чуть накренился… или это она что-то не то сделала? Одно поняла — кто-то из девчат, а может, сам командир уже «дёрнул за верёвочку».
— Дава-ай! — что было сил заорала Полынина.
Как посыпались из-под крыльев бутылки, она не почувствовала… или почувствовала, но сейчас вспомнить не может. Куда они попали, Маринка тоже не разобрала, надо бы спросить у Галочки, да язык не поворачивается. И насчёт тех бутылок, что в кабине штурмана были, до сих пор в толк не взяла… одно название — командир экипажа! Зато явственно услышала, как Галя крикнула срывающимся голосом: «Всё!» — и в ровное жужжанье моторов вплелось нежданное: «Дай па-арусу по-о-олную во-олю, сама-а я присяду к рулю!..» Ну, Галка!!!
Немцы? Она понимает, что там были вражеские солдаты, но вспоминается что-то вроде лоскутков, рассыпанных по станине от швейной машины и шевелящихся от сквозняка. Потому, наверно, и не чуяла угрозы. Только вдруг — явственно помнится: зубы заныли и самолёт качнуло… не от попадания, нет! Просто она, всем телом подавшись назад, заставила машину набрать высоту. Никогда прежде Маринка не слышала, как стреляют зенитки, но сразу сообразила: этот стрёкот несёт смерть.
Как уклонилась — сама не уразумела. Потому что только через несколько мгновений, каждое из которых могло стать последним, сообразила, что сделала совсем не то. Ручку вперед-влево, правую педаль от себя… Вот так — правильно! Послушный У-2 легко скользнул над верхушками сосен, едва не задев их брюхом.
А дальше — она очнулась уже в доме. На плечах, поверх комбинезона, — дядьегорова телогрейка, но всё равно знобит. И рука саднит. Даже смешно — только что из боя вышли, а рука болит от царапин, оставленных мстительной кошкой. Маринка шарит взглядом по горнице, что-то ищет… что? Где-то поблизости бормочет Селезень — только бы не пришел! Если придет, то ей нипочем не найти.
— Полынина!
Ну вот, теперь — наверняка! — Маринка морщится, говорит, не оборачиваясь:
— Мне — для Кати… она тут забыла…
Что же она забыла?
— Все наши вещи на взлётном, ребята отнесли, — глухо отвечает Селезень. — А Кати больше нету.
Маринка и верит, и не верит. Разве может такое быть, чтоб самолёт сбили, а она не видела? И гребешок… Клавочка никогда за ним не вернётся, иначе Григорий Николаич таким голосом не говорил бы.
— А ты молодец, — утешительно бубнит красвоенлёт. — И на цель зашла грамотно, и уходила хорошо — нырнула за сосны, и только тебя ихние зенитчики да пулемётчики видали.
Он чего, насмехается? Нашел время! Нет, даже и не улыбнулся, и глаза серьёзные-серьёзные. Маринка хочет сказать… да слов не находит, разворачивается — и опрометью бросается уже хорошо знакомой дорогой к взлётному полю. У самого края спотыкается то ли о камень, то ли о собственные мысли и падает.
Ей помогает подняться мужская рука, Маринка краснеет и огрызается:
— Сама бы справилась!
— Вы уже справились, — нет, это не голос Полевого. — Вы отлично справились с боевой задачей.
Она поднимает глаза и видит командующего.
— Справились?.. А зачем? — Маринка смотрит в спокойные зеленовато-серые глаза и, неожиданно для себя, срывается на крик: — Там и так всё горело! Толку-то с того, что мы бутылками пошвырялись?!
Почему-то становится тихо. Так тихо, что слышно, как испуганно выдохнула Галочка — она ближе всех к Маринке.
— Толк есть, просто вы его оценить не можете, — старший майор как-то непонятно, но точно без злости смотрит на неё. Смотрит сверху вниз — Полынина хорошо если до плеча ему макушкой достанет — но не нависает… и вообще, с удивлением понимает Маринка, он на равных держится.
Командующий оглядывает экипажи и продолжает чуть громче, обращаясь уже ко всем:
— Даже мы точно не оценим, какой урон вы нанесли врагу. Одно ясно — немцы тут надолго застряли. И не просто под Дмитровском, а на пути в Москву, — встречает, не отворачиваясь, порыв ветра, едва заметно переводит дух и поправляет фуражку. — Не люблю я громкие слова, да и говорить их, когда боевые друзья погибли… но сегодня, товарищи, мы с вами начали рыть могилу гитлеровскому блицкригу. Я верю, что тут, на орловской… — замялся, поправился: — и на курской земле, мы его и похороним, — посмотрел на часы. — Всё, давайте к делу. Вы, — кивнул на Маринку, — летите со мной. Остальные получат дальнейшие распоряжения от товарища Одинцова.
— То есть как это — лечу? — растерянно переспросила Маринка.
— В качестве пилота. Пока что ни вы, ни я крылья не отрастили, чтобы перемещаться по воздуху каким-то иным способом, — старший майор усмехается, но его тон становится жёстким. — И если вы действительно намерены быть военным лётчиком, отвыкайте обсуждать приказы и действия командиров.
Полынина больше ничего не говорит. И даже старается не хмуриться…
…И не краснеть, затылком чувствуя взгляд пассажира.
Глава 20
2 октября 1941 года,
Дмитровск-Орловский
Надо признать, до этого дня Клаус Вессель не знал, что такое усталость. Даже смутного представления не имел. Ему казалось, усталость — это когда болят руки или ноет спина после тяжёлой работы. Или когда клонит в сон. Или когда приходится заставлять себя подняться с кровати утром, потому что остаётся какая-то четверть часа до завтрака. Нет! Настоящая усталость — это когда хочется сдохнуть, всё равно где, даже в этой вот наполненной жидкой грязью колее, только бы больше не шевелиться.
Пораженческие настроения? Ха! Вессель очень удивился бы, узнав, что кто-то из товарищей сейчас полон энтузиазма. Так что же, все они предали, пусть только лишь в мыслях, Великую Германию? Или просто утомились — безнадёжно, смертельно? Очень трудно думать о грандиозном будущем Рейха, растаскивая десятки тонн изуродованного металла и доставая из того, что только час назад было грозным панцером или внушительным бронетранспортёром, то, что только час назад было людьми. Цинично? Да. Оказалось, подобная работа очень быстро вычищает остатки прекраснодушия и из человека лезет отъявленная скотина. Эталон скотства? Пожалуйста: подошло, если верить часам (верить себе уже не приходится) время обеда, но не впечатления сегодняшнего дня отвращают его, Клауса, от мыслей о еде, а одно только обстоятельство — мертвецы, даже движущиеся, в пище не нуждаются. Да и когда появится возможность закусить чем-то, кроме галет, — это тайна куда большая, нежели секретные планы верховного командования.
Странное дело: голова, вроде бы, пуста, а мыслей в ней — как песчинок в песочных часах, пересыпаются, царапают.
Ни времени, ни возможности обменяться новостями и мыслями ни у кого нет. Точных сведений о потерях — тоже. Всех приказаний — одно только очевидное: мёртвую броню — с дороги долой. Ту, что ремонтопригодна — в сторону: как и куда буксировать, пока не вполне понятно. Если же можно починить на месте — честь вам и хвала, ходячие трупы!
И всё-таки, перемещаясь на одеревеневших ногах от груды к груде металла, который более или менее сохраняет форму панцеров, гефрайтер Вессель успевает ловить — не слышать, а будто бы вдыхать вместе с тошнотворными запахами окисленного железа, бензина, копоти и горелой плоти, — слухи.
Охранение усилили… насколько смогли. Интересно, насколько? Или неинтересно… Черт, можно подумать, командиры знают, чего ожидать от этих русских?..
Бояться уже сил нет, мысли копошатся в голове, как слепые котята в корзине.
Два танка и сколько-то там мотоциклов, вроде как, были посланы разведать брод…
Враньё, наверное. Яснее ясного: вся техника дивизии там не пройдёт, да и русские вполне могли устроить какую-нибудь пакость. Вместо того чтобы воевать по-настоящему, они взрывают и взрывают. Не пожалели ни свои батареи на холмах, ни мосты… как это можно — уничтожать то, во что вложен собственный труд? Дикая нация!