— Вот-вот, насчёт руки в гору — это ты, ганс, правильно придумал. Тут дергаться не надо, тут народ нервенный и категорически бдительный…
Младший сержант, подойдя к перебежчику, чуть повозившись, расстегнул и уронил на землю чёрный ремень с обвесом и принялся деловито охлопывать карманы то ли немца, то ли серба. Бойцы, за исключением продолжающего наблюдение пулемётчика, столпились рядом: понятное дело, пленного немца встретишь нечасто, а такой, чтобы сам собой в плен прикатил, — и вовсе редкий экземпляр. А на редкость как не поглазеть? Ребята все молодые, живых врагов вблизи не видавшие.
— Ich nicht Hans! Mein Name Handry, Handry Nawka! [5]
— Ну, нихт ганс так нихт ганс, — покладисто ответил сержант, не прерывая своего занятия. — Все одно: чудно. Вот сдался бы ты под Кёнигсбергом или, там, Бременом, когда мы наступать начнем, — это я бы понял. А чтоб под Орлом, да по своей воле…
— Na swom wole, tako e, drugar! Ja nisam ja sam pohsten srbin! U kamionu su kutije sa bombama. Uzeti [6] .
— Гм… Почтенный сербин, говоришь? А с виду — ганс гансом. Володьк, глянь-ко в машину. Чё там у него за бомбы? А ты, — сержант, усмехнувшись, обратился к сербу, — руки-то опусти. Нечего небо поддерживать, не упадет. Хенде нихт, говорю. Нидер, ясно?
Из открытого грузовичка выпрыгнул боец с торчащими из-под ремня новехонькими немецкими гранатами-колотушками. Ещё пара длинных рукояток высовывалась из-за пазухи.
— Там гранат до хренища! Ящиков под тридцать будет, если не тридцать пять. Несколько пулями пробило, но, видать, во взрывак не попало.
— Tak, su kutije sa bombama! Ja srbin, ja nie pucao, vozio kamion. Jag a doveo do vas, ubiti nemce [7] !
— Убить немцев — это правильно. Воздух чище будет. Так что за подарок — благодарствуем. Пригодится. Но вот тебе тут делать нечего: не ровён час — прибьют. Потому вот что сделаем… Володьк, ну-ка, сади парня в коляску да мухой в штаб. Сдашь там под расписку, всё, как есть, доложишь — и живой ногой в обрат.
В то время как перебежчик с мотоциклистом уселись на ТИЗ-АМ и в клубах сизого дыма с треском укатили в тыл, сержант подобрал брошенную винтовку, клацнув затвором, выбросил тускло-желтое тельце патрона, который тут же и подобрал, обтерев о рукав:
— Ну что ж, парни! А мы, пока есть возможность, попользуемся богом данными боеприпасами! Будем встречать немчуру, если полезут, ихими же гранатами. Вытаскивай, да разбирай!
Глава 31
8 октября 1941 года,
Орёл
Тоска зеленей зелёного. Зеленей, чем ряска в пруду. Стоячая вода воняет противно, тиной и дохлой рыбой. Маринка и жареную-то не ахти как жаловала, даже когда привередничать не приходилось, а тут…
Тут — муторно. От стен от этих вот зелёных разит нестерпимо. Вроде хлоркой, но куда как тошнотворней, аж в горле саднит, будто огнём опалило.
Маринка не без труда — откуда-то из нутра вверх ползет мерзкий колючий ком — нашаривает взглядом стакан. Вода чистая-чистая… ну да, Лида только после обхода принесла, — а всё равно провоняла мерзейшей зеленью. А в книжках, куда ни глянь, пишут: дескать, зелёный — цвет жизни и всё такое прочее. И в песне, вон: «Все стало вокруг голубым и зелёным»… в хорошей песне, про любовь…
В окне — кусок неба, не голубого, не синего, не чёрного, а коричневато-серого, как плохо выполосканная половая тряпка, звезды прилипли соринками. Раз есть звезды, значит — погода. Значит, девочки сегодня опять полетят. А все ли вернутся?
Маринка чувствует, как против её воли жалостно кривятся губы. И закрывает глаза, крепко-крепко, — авось слезы удержатся, не прольются. Не реветь — невмочь. А реветь — стыдно. И вообще стыдно. Перед девочками, кому сегодня лететь. И товарищами, которых уже нет. Перед Клавой, и перед Катюшей, и перед Полевым с Селезнем. Они на войне погибли, хоть и непонятная она, эта война, не как в книжках или в кинохронике, а… Себе — и то не объяснишь, как ни силься. Может, потому, что голову распирает изнутри болью, какой Маринка никогда прежде не знала, а может, и в здоровой голове нипочем не уложится, как это так: вроде все обычно, лети себе, держи курс… ну, ещё сбрасывай вниз какие-то железяки и стекляшки, похожие на хлам из дедова чулана (до сих пор не верится, что они на земле превратятся в огонь, дым и жуткие осколки), но ни на минуту, ни на секундочку не забывай: тебя могут убить. И убить тебя ненамного труднее, чем тебе — сбросить эту вот страхолюдную бурую чушку на головы тех, кого ты и разглядеть-то толком не успеваешь. Это в кино враги — злые, надменные баре с чудными очочками-моноклями или мрачные дуболомы. А тут выходит, враги — это те, кто убил Клаву, и Катю маленькую (на целых полтора года младше неё, Маринки!), и доброго дядьку Селезня… Других врагов военлёт Полынина и не знала…
Да какой она, к чёртовой матери, военлёт? Ткнулась носом в землю, будто на ровном месте споткнулась, на подлете к городу. Хорошо хоть, Галочка ногу только потянула да бок отбила. И того лучше, что в этот раз был боевой вылет, а не работала Маринка, как сказал однажды дядя Гриша Селезень, «воздушным извозчиком» у командующего, а так бы… страшно подумать! Немец ломится в город, а оборонительный район — без командующего?!
Маринка никому и нипочем не признается, что думает о старшем майоре Годунове во вторую очередь, а в первую — о немолодом, не особенно и красивом, усталом… но самом замечательном человеке из всех, кого она встречала. Не потому, что он командующий, а потому…
Стыдно!
Стыдно, что упала (Галочка говорит, мотор забарахлил, но толком объяснить не может, путается и глаза прячет). Стыдно, что нескоро вернётся к девчатам… да и вернётся ли вообще? (врач говорит, время нужно и тоже куда-то в сторону смотрит… может, у него просто манера такая, но кто ж его знает). Стыдно, что она думает о командующем так… так, как ни о ком не думала. Нашла время, да и вообще…
…А дверь здесь скрипит хорошо, тихонечко так, будто напевает себе во время работы. Лида пришла. Она почему-то всегда приходит, когда Маринке совсем тоскливо, будто чувствует. Может, учат их этому?.. Да ну, разве можно такому научить. Просто Лида добрая, понимающая…
— Спит? — полушепотом спросил кто-то смутно знакомый.
— Нет, — чуть громче отозвалась Лида. — Мариш… Мариша, к тебе тут…
Маринка зачем-то сначала посмотрела сквозь едва приподнятые веки, а потом… потом, наверное, просто неприлично вытаращилась. В крошечной Маринкиной выгородке старший майор Годунов смотрелся ещё выше, чем обычно (или все дело в том, что обычно Полынина глядела на него с высоты своего «метра с кепкой», а сейчас — чуть не от самого пола?). Ну да как бы ни смотрелся, странно не выглядел — это точно, пусть даже в каждой руке у него было по букету — один из блёклых октябрьских астрочек, другой из налитых, тугих гроздьев рябины с листьями.
— Здравствуйте, Марина.
— А вы как тут?.. — ни к селу ни к городу ляпнула она — и почувствовала, что вспыхнула ярче спелой рябины.
— Шёл в комнату, попал в другую, — непонятно объяснил он и улыбнулся. И Лида за его спиной улыбнулась одобрительно, с пониманием.
А Годунов разом протянул Маринке оба букета и спросил:
— Какой вам по душе?
— Этот, — если бы можно было сгореть со стыда, уже вся выгородка пылала бы от Маринки, как от оброненной свечки. Мало её учили, что пальцем показывать некрасиво!.. А как прикажете себя вести, когда вот так вот — два букета? Этому не учили вообще. В голову никому не приходило. И куда девать охапку рябиновых гроздьев, когда валяешься поленцем, сырым от горючих слез, но всё равно, вот жалость, негорючим, — тоже не учили.
Выручила умница Лида. Забрала оба букета — один с негромким «спасибо» из рук Годунова, второй у Маринки, со словами: «Пойду в воду поставлю».