«Наверное, каждому из нас в эти минуты трамвай казался хрупче детской игрушки и надёжнее ледокола», — запишет по возвращении в своем дневнике учитель литературы Трофимов, черпая в привычном действии уверенность. Он будет вести дневник ещё сто двадцать четыре дня. А на сто двадцать пятый не вернётся домой. И квартирная хозяйка сожжет все его тетрадки — «от греха подальше».
А Ваня умрёт ночью. В единственном эшелоне, успевшем уйти из Орла в этот день.
Надя и Лида будут работать в госпитале — по-прежнему, да не как прежде. Потому что госпиталь станет подпольным. И всё, начиная с пузырька йода и куска марли, придётся добывать с риском для жизни. Как в бою. О них так и станут говорить — «незримый фронт».
Они выживут.
Осенью сорок второго соседка, вдоволь побродившая по окрестным деревням, да так и не выменявшая почти ничего из вещей на еду для своих совсем оголодавших детишек, расскажет Лиде: в Каменке за связь с партизанами повесили какую-то Варю-беженку.
Лишь летом сорок третьего Лида узнает — это была другая Варя. Её Варя вернётся, постаревшая, усталая — и тотчас же примется за работу. Смена в госпитале, а потом — на разбор завалов.
У Васятки появится шрам над бровью: в тот день, когда немцы сгонят ребятню учиться в «русскую школу», он из рогатки разобьет стекло на портрете Гитлера и учитель, спасая то ли себя, то ли мальчишку от гнева старосты, ударит провинившегося головой об угол стола.
Манечка ещё долго будет молча играть за печкой и бояться выходить во двор. До самого конца войны.
А девятого мая соберутся три вдовы — Варя, Лида и Надя. И тоже будут молчать.
На стелах не принято изображать вдов. И на заводе «Дормаш», построенном на месте боя чекистов и десантников, установят стелу с тремя материнскими ликами.
После войны.
Глава 4
Лето 2009 года
Орёл
Я вернулся домой.
Простенькая фраза, вроде тех, что бывают в букварях.
А если на вкус распробовать: точь-в-точь мамины пирожки с вишнями, испеченные по бабушкиному рецепту, вишни — и те из бабушкиного сада в Фоминке…
А если вслушаться: птицы утро встречают, и Мишка орёт под окном то ли ломающимся, то ли до срока прокуренным, то ли просто сорванным раз и навсегда голосом: «Санька, айда в футбол!»…
А если вглядеться: вот он, мой дом — моя крепость. Он и вправду похож на крепость, пятиэтажный дом-«сталинка», почти на этаж возвышающийся над серенькими типовыми хрущевками, а уж если взобраться на башенку со шпилем, то, говорят, весь город виден. Может, так оно и есть, да только никто из пацанов там не был, даже если заливает, что был. В башенке — какие-то подсобки, да еще, вроде как, что-то связанное с гражданской обороной: во время учений оттуда сирена воет. Оно не страшно, может, чуть-чуть тревожно — и все. Ты — дома. Дом — крепость.
А если вчувствоваться… Вот тогда-то и возникает совсем не детское слово — «навсегда». Как там в песне пелось: «Родительский дом — надёжный причал»? Надёжный. Безнадёжный. Последний потому как. Не крайний, а именно…
Кладбищенским сквознячком потянуло… или все дело в том, что «осторожно, двери открываются!» Ш-шух! — разъехались, впуская ветерок, условно свежий, и пассажиров, безусловно озадаченных житейскими проблемами. И никакой тебе атаки зомби на мирный городской трамвайчик предпенсионного возраста, влекущий к месту вечной стоянки пенсионера Годунова А.В.
Александр Васильевич усмехнулся. Ну-у, нагнал жути — впору заворачиваться в простыню и потихонечку, чтобы сил наверняка хватило, ползти в сторону кладбища. В сорок-то четыре года! Медикус, поставивший жирный красный крест на дальнейшей службе капитана третьего ранга Годунова, подсластил пилюлю: это в подплаве с таким сердцем никак, а на суше… Короче говоря, скакать ему по этой жизни раненым зайцем ещё примерно полстолько… «Помирать нам рановато, есть у нас ещё дома дела», — вспомнилась любимая бабкина присказка, тоже песенная… А полстолько получается аккурат до шестидесяти шести годов. Шестерка — личный код неудачи. М-да.
Сквознячок пахнет прокаленной солнцем пылью, выхлопами бензина… и праздником. Не просто ароматами духов, способными забить выхлопные газы (наши женщины, чай, не француженки, у наших труд если не праздник, то подвиг … ну, там, коня на скаку остановить, избу построить, из мужика человека сделать… чур меня!), — нет, именно торжеством. Настоящим. Толково объяснить Годунов не смог бы. Он давно знал за собой привычку находить, не выискивая, образы буквально под ногами. Не стал бы неплохим офицером-подводником — наверняка докатился бы до жизни весьма посредственного мечтателя-поэта. Писал бы о синих морях и дальних странах, коих отродясь не видывал, да подпаивал музу горькой. Почему-то все знакомые поэты (общим числом три, если считать и того чудика, который гордо именовал себя бардом и лабал под Высоцкого) употребляли для вдохновения. Он же, Годунов, — исключительно по праздникам. Причём не общепризнанным, а лично принятым.
Сегодня именно такой день. Пятое августа. День освобождения Орла от немецко-фашистских захватчиков.
И сегодня будет не коньяк. Сегодня — «беленькая». Потому что оба деда-фронтовика и отец-фронтовик признавали только «беленькую», да ещё спирт.
Хороший, очень хороший день для возвращения домой.
Правда, нет уже ни дедов, ни бабушек, ни мамы с отцом. Никого нет. И Мишки нет — помер без малого десять лет тому назад в собственном гараже, по пьяни. Дом-крепость есть, до него всего-то две трамвайных остановки. Но квартира давно принадлежит другим людям, которых он, Санька Годунов, знать не знает. Когда понадобились деньги матери на лечение, отец, упёртый, как вся их порода, ничего не сообщая сыну, поменял «двушку» в центре на однокомнатную хрущобу на окраине, в девятьсот девятом. Вот ведь интересно получается: старые окраины города имеют неофициальные, но знакомые всем коренным (а Годунов был из коренных) названия — Выгонка, Лужки, Семинарка, Наугорка, а новые народ именует Микрорайоном (угу, вот так, с неоправданно большой буквы), девятьсот девятым кварталом и тэ пэ, как будто бы не было там прежде ни лугов, ни выгонов, ни каких бы то ни было других значимых объектов.
Годунов был в этой квартире считанные разы. Окна выходили на скверик, больше похожий на пустырь, — не разрослись ещё чахлые саженцы, не стали настоящими деревьями, — посреди которого стоял отнюдь не сказочный белый камень.
На камне бронзовело: «В память о мужестве и стойкости 201 воздушно-десантной бригады, 146 отдельного конвойного батальона внутренних войск НКВД, проявленных в бою с немецко-фашистскими захватчиками на северо-западной окраине города Орла 3 октября 1941 года. Вечная слава героям».
Об этом бое Годунов, наверное, знал все, что можно было узнать. Потому что этого «всего» было до обидного мало, приходилось домысливать и… и понимать, что придумки эти вполне могут войти в противоречие с реальной историей.
Теперь можно начать снова: а вдруг что-то да найдется? Дома, говорят, и стены помогают… Дом. Родительская «однушка» с окнами на мемориал. С вокзала — через весь город, это почти час на трамвае. Треть уже позади, и…
Пышнотелая вагоновожатая что-то проскрипела в микрофон.
— Чего? — насторожилась бабуля в газовом платочке поверх тщательно завитой седины.
— Чё? — тинейджер стянул на тощую шею большущие наушники.
— А что вы хотите, десятый час, дорога перекрыта, возложение, — равнодушно ответил мужик, который с равной вероятностью мог оказаться и рабочим, и учителем, и клерком каким-нибудь, винтиком государственной машины.
— Вагон дальше не пойдёт! — солидарно гаркнула тётка-водитель, благо не в микрофон, а через приоткрытую дверку кабины. — И когда пойдёт — не знаю. Часа через два, не раньше. Так что кому на Молочку — ногами быстрей дотопаете.
Странно, но именно в этот момент Годунов в полной мере осознал, что вернулся. Как только ни именуют на российских просторах всяческие торжища, но Молочкой центральный рынок называют, наверное, лишь в Орле.