Годунов слушал, задавал вопросы, слушал… А в памяти всплывали известные ещё со школьных лет эпизоды из книг и фильмов.

— …можно доставлять трамваями…

Ленинградские и одесские трамвайчики, перевозившие грузы к передовой.

— …а чем кирпичный завод — не укрепленный пункт?..

Уличные бои в Сталинграде.

— …списки выздоравливающих по воинским специальностям…

А вот эпизод из «Офицеров», как раненые оборону держали, хоть и стоит он перед глазами, лучше сейчас не вспоминать. Он-то, конечно, к месту и ко времени, но не способствует сохранению ясности рассудка, ну никак.

Годунов слушал, делал пометки в клеточках — и снова задавал вопросы, чаще — уточняя только что услышанное. Иногда возвращался к недоговоренному — и снова слушал…

— И всё-таки как обстоит дело с противовоздушной обороной железнодорожного узла?

Дело обстояло именно так, как ему виделось: отгонять — отгоняют, но чтобы внушительно остеречь — нечем. Он ведь, Годунов, не пальцем в небо попадал, изображая распеканцию: помнил из рассказов знакомого комиссара поисковиков, который в войну пацаном был, как горела Привокзалка. Да и сам разглядеть мельком кое-что успел, пока ехал от «Текмаша» к военкомату. Правда, ничего драматически масштабного, больше похоже на следы обычных, бытовых, пожаров… но слишком их много, следов, слишком. А чего ж ты хочешь, Александр Василич? Округ так стремительно превратился в прифронтовой, что зенитное прикрытие у него осталось, как у тылового.

— Давайте думать, чем ещё можем прикрыть железнодорожный узел…

И снова: материальные ресурсы… людские ресурсы…

И не просто людские ресурсы — человеческий потенциал. Говоря словами Игнатова — морально-политический дух орловцев.

— Чертовы фашисты, — осипшим, простуженным голосом толковал он, — не только бомбы бросают, но и агитки, что в нынешней ситуации пострашнее бомб оказаться может. Бойцам, говорят, сытый плен и гарантированная жизнь, гражданскому населению — мир-покой. Немецкий солдат, дескать, несёт освобождение от первобытного жидо-большевистского рабства (эк загнули, сволочи!) и европейскую культуру, а комиссары заставляют вас стрелять в своего освободителя.

— Мы все понимаем, товарищи, — с усилием хрипел он, пытаясь дохрипеться до каждого, — что решающего значения эта пропаганда иметь не будет, однако же…

— Однако противопоставить ей что-то надо, — решительно прерывая несвоевременную агитацию, заключил Годунов, — И лучше всего бороться с ними их же оружием. На чем строится наша пропаганда? Солидарность, Тельман, Рот-Фронт? Хотим мы признавать или нет, но это — пропаганда мирного времени. Где сейчас те, кто сердцем мог бы эту пропаганду принять? По концлагерям сидят. А обычному немцу, которого в серую форму обрядили да и приказали: «дранг нах Остен!», — ему не до солидарности. Ему собственную башку сберечь да к своей фрау и киндерам с руками-с ногами вернуться. А вернуться будет ой как непросто. Потому что мы защищаем свой дом. И будем его защищать во что бы то ни стало, сами за ценой не постоим и с врага по всем счетам спросим. Вот об этом и надо говорить. Вбивать это в головы надо, вдалбливать. Любыми способами. В листовках, по радио. А что? Разве не достанет радиостанция до Брянска? А за Брянском они уже сидят и хошь-не хошь слушают. И запоминают. Раз-другой покрепче получат — так и вовсе проникнутся, — посмотрел на Игнатова: тот что-то сосредоточенно черкал в блокноте. — Ну и нашим то же самое не лениться напоминать: мы защищаем свой дом.

— Наши-то накрепко помнят, — не отрывая взгляд от блокнота, буркнул второй секретарь обкома.

— Повторение — мать учения, — остановил его Годунов и посмотрел на Одинцова. — Так что у нас, говорите, с пилотами?..

…Все основное было сказано, теперь пора было приниматься за работу каждому на своем посту. Участники совещания начали расходиться. Не по домам, а, как мысленно выразился на привычный себе манер Годунов, — по заведованиям.

Остались только Беляев, Оболенский и Одинцов. Да ещё второй секретарь обкома, продолжал деловито шуршать остро заточенным карандашом по страницам блокнота. Да начальник дистанции задержался на пороге.

— Мне бы, товарищ старший майор, с вами словечком-другим перекинуться, — хитро прищурившись, сообщил он с видом профессионального заговорщика.

— Слушаю, — Годунов напрягся, хотя, судя по всему, новость была не из поганых.

— Не стал я принародно каяться, чтоб, как в старинных романсах пелось, страсти роковыя не пробуждать, а попросту говоря, народ не будоражить… — он помялся, изображая смущение. — Есть у меня ещё один паровозик. Да не абы какой, а «федюшка»… ФД, то есть. И мыслишка на его счёт имеется. Я, товарищ старший майор, в девятнадцатом году машинистом ходил на бронепоезде «Коммунар». Вот помозговал я малость, пока мы тут беседовали, — а почему бы не…

Ну, вперед, товарищ старший майор третьего ранга, вспоминай, чего ты про бронепоезда знаешь!

— А давайте-ка… э-э-э…

— Савелий Артемьевич, — догадливо подсказал железнодорожник.

— Давайте, Савелий Артемьевич, обсудим это с товарищами, да и решим.

Решили: «Феликса» приспособить для эвакуации. Прикинули: за три рейса тогда можно управиться. Даже Артемич, поупиравшись и повздыхав — видать, нарисовалась ему уже картинка из героического прошлого и ещё более героического будущего, — признал: «кукушки» туда-сюда, до Тулы и обратно, замаются мотаться, а исходя из того, что ни машинистов, ни угля, ни…

Тут его довольно беспардонно прервал Беляев — да и выпроводил. Время тоже было в дефиците.

Партсекретарь хмуро поглядел на подошедшего Годунова и снова углубился в работу.

— Что, товарищ Игнатов, тезисы к докладу кропаете? — примирительно улыбнулся Годунов.

— Не до докладов сейчас. Доклады, старший майор, на нас на самих напишут, если просрём город. Уж поверь — ни чернил, ни бумаги не пожалеют, найдутся доброхоты. Я нашу систему на своей шкуре уже изучил… Как-никак с конца Гражданской в органах.

— Чекист, значит? — хоть и муторно сейчас, и не до задушевных бесед, но общий язык с партийным руководством города находить надо. — А что ж на партработу перешли?

— Куда послали — там и служу. Да и неуютно стало у нас в главке для старых кадров. Сам-то ты, дивлюсь, не московский выдвиженец, не помню я тебя…

— Так и я вас не помню…

— Николай. Не «выкай», мы с тобой сейчас одну качель качаем.

— Александр.

— Ну, вот и добре. Сам-то где служил до войны?

— На Мурмане… — осторожно ответил Годунов.

— Далековато от наших краев, факт. И как там? Что за народ в Управлении подобрался?

— Да как везде. Служба наша известная, Николай. Как прежде говорили, государева.

Игнатов вдруг встал со своего места. Нет, не встал — воздвигся, и сразу стал похож на затянутый в защитный френч двухметровый монумент:

— За языком следи, старший майор, думай, что гутаришь! По старому времени заскучал?

«Это он что, на пропаганду монархизма намекает? — подрастерялся Александр Васильевич, старательно делая морду кирпичом. — Причалили, швартуемся. Сейчас только объяснений-выяснений и не хватает… Эх, была не была! Представление о единоначалии надо давать здесь и сейчас, а то и вправду спечешься, не успев ничего сотворить».

И остановил готовящегося продолжать Игнатова хлёстким:

— Отставить! — Выдержал коротенькую паузу и проговорил уже спокойнее, с легким нажимом: — Убеждения, партийная совесть и бдительность — это все очень правильно и очень нужно, особенно в военное время, но субординацию они не отменяют. Ни в коей мере. — Снова помолчал, как будто бы ставя точку, сбавил тон до дружелюбного: — Давай, Николай, раз и навсегда договоримся: не то время ты для агитации выбрал. И не надо меня за Советскую власть агитировать, я ещё в ту войну крепко-накрепко сагитирован. Да и цари, если подумать, — разные они были, не все такие, как Николашка. Вон, про Петра Первого сам товарищ Сталин распорядился кино снять, и про Александра Невского, немцев громившего, — тоже. А Сталин — он получше нас с тобой знает, что советскому народу во благо, а что — наоборот. И сам он для государства столько сделал, сколько ни один царь не сумел…